Город торчал из пустоты брошенными вставными челюстями. Не было никакой видимой причины построить его именно тут, а не где-нибудь еще — ни большой реки, ни прикрытия гор, ни хотя бы морщинки на земной поверхности. Наверное, как раз на этом месте сбросил свой заплечный мешок какой-то усталый пионер или, возможно, пала лошадь, и из такого вот невзрачного семечка вырос Город — как дерево или как болезнь.
Трудно было сказать: то ли он рос слишком быстро, чтобы успеть обзавестись пригородами, то ли он из них одних и состоял — в конечном счете выходило одно и то же. Как обычно и бывает в городах подобного рода, испятнавших веснушками огромное плоское лицо Среднего Запада, здесь пытались продать несколько больше подержанных автомобилей, чем на них могло найтись покупателей, а вечерами, несмотря на пуританские нравы, призывно — словно проститутка, шепчущая вслед проходящему мимо клиенту, — манили и подмигивали неоновые огни реклам. Затем все небо озарялось адским огнем — знамением столь же ясным, как звезда, влекшая волхвов в Вифлеем, и гласившим, что в электрическом оазисе посреди нефтяной и пшеничной пустыни мутным ключом бьет жизнь и в одиночестве нет резона.
Днем же все выглядело иначе. Становились заметными трогательные потуги на стиль — будто всю историю прокрутили ускоренным темпом, как ленту на магнитофоне, а всю эволюцию втиснули в жалкие полстолетия существования Города. Законодательное собрание — ибо Город был столицей штата, хотя и не наибольшим в этом штате скоплением домов и людей, — размещалось в сносной имитации Парфенона, тогда как местный арсенал был решен в стиле средневекового форта, усовершенствованного фабрикантом игрушек. Источником вдохновения для проектов наиболее почтенных небоскребов послужили, без сомнения, органные трубы; их опасные высоты были усеяны горгульями, а нижние этажи изобиловали мозаиками в стиле прерафаэлитов, скрывавшими за подчеркнутым внешним благолепием дьявольский подтекст. Короче говоря, это был Город, ничем не отличимый от многих других. Город, который его обитатели, находившие поэзию и просвещенность там, где чужаки не видели ничего, кроме серости и скуки, считали великолепным местом, здесь можно жить и растить детей, невзирая на марихуану, расовые мятежи, студенческие беспорядки, весьма значительное количество убийств и, что еще хуже в глазах моралистов, весьма значительное количество изнасилований.
Человека, призванного бороться с этими проявлениями зла и оберегать от них сограждан, звали Крамнэгел. У него было много друзей и много врагов, которые, вполне естественно, часто оказывались одними и теми же людьми, ибо Крамнэгел занимал пост начальника полиции. Это был огромный детина, высокий и одновременно массивный, с тем достаточно внимательным взглядом широко раскрытых глаз, который считается умным, когда встречается у собак, и который своей агрессивной настороженностью производит куда менее обнадеживающее впечатление даже на самых наивных, когда встречается у людей. Беспокойный взор Крамнэгела смягчался, однако, его твердой решимостью быть доступным, человечным, приятным. Он поощрял критику, однако никогда не прощал ее. Он беспредельно верил в простого парня с улицы, однако придерживался самого низкого мнения о нем. Он был американцем, и американский образ жизни так же неотъемлемо вошел в его кровь и плоть, как неотъемлемо вписался в его мысли и в угол его служебного кабинета за креслом свернутый американский флаг.
— Отличный день, начальник! — крикнул ему Половски, мужской портной, стоявший в дверях своей мастерской. Половски был гражданином США в первом поколении и потому искал поддержки в общении с людьми — чем более обыденном и менее вызывающем на спор, тем лучше.
— Да вроде ничего себе, — откликнулся Крамнэгел, следуя мимо по тротуару.
— Для вас особенно, — заискивающе подхватил Половски, и стекла его очков сверкнули в лучах удивительно яркого солнца.
Крамнэгел, может, и услышал его слова, но вовсе не подал виду. Половски вернулся в свою лавочку, готовый в разговорах со знакомыми придать случившемуся эпизоду особое значение. Да, уж сегодня-то Крамнэгел мог бы и проехаться в своем черном, украшенном золотой звездой полицейском автомобиле — либо за рулем, откинувшись на спинку сиденья, привалясь боком к дверце, опираясь локтем на раму открытого окна и барабаня пальцами по крыше; либо, пренебрегая своей властью и положением, как то подобает истинному демократу — подле положенного ему по штату шофера, однако предпочел идти пешком.
— Во многих отношениях замечательный человек, — сообщил Половски своему подмастерью. — Правда, неприятный, но все равно замечательный — вы только представьте себе: идет пешком! — да и вообще, где сказано, что начальник полиции должен быть приятным? Поскольку подмастерье не был большим эрудитом, то он не нашелся, как ответить.
— Для сентября отличный денек, а, Барт? — окликнул Крамнэгела Массульян из дверей своей лавки. Заведение было из тех, где уже уцененные вещи распродаются с еще большей скидкой, так как хозяин вынужден срочно спустить весь свой товар, чтобы не вылететь в трубу, но почему-то в результате этих распродаж он неизменно остается в большом выигрыше.
— Да вроде ничего себе, — промычал Крамнэгел, продолжая жевать резинку.
— Все-таки отличный! — вынимая изо рта окурок сигары, повторил Массульян упрямо, как будто ему возражали. Больше всего на свете Массульян боялся, что последнее слово будет не за ним. Умение завершить беседу на своих условиях внушало ему чувство уверенности в себе, даже если собеседник уже был вне пределов слышимости.