— Порчу на тебя навожу, — пропел Мустафа и отбежал в сторону, весь дергаясь.
Смерив соседа взглядом, Крамнэгел понял, что тот сейчас доведет себя до невменяемого состояния, и резко рванул дверь.
— Эй! — крикнул он двум длинноволосым надзирателям, которые жевали что-то в конце коридора. — Этот тип на меня порчу наводит. Мне это не нравится. Уберите его отсюда — или его, или меня. Здесь и без порчи невесело, так что она мне совсем ни к чему.
— О боже мой, опять он за свое, — отвечал тщедушный надзиратель, прерывая на полуслове разговор с коллегой и подходя к Крамнэгелу. — Он это делает каждый раз, как к нему кого подселяют. На самом-то деле его проклятия ровно ничего, не значат, а потом, когда с ним познакомишься поближе, ведет он себя вполне дружелюбно.
— Я вовсе не намерен с ним близко знакомиться. У него изо рта идет пена, я с такими людьми связываться не хочу. Пойдите к этому длинному, который со мной беседовал, и скажите ему, чтобы меня перевели в другую камеру, ладно?
Надзиратель постучал ладонью по двери, пытаясь вывести Мустафу из транса.
— Что вы там делаете? Снова плохо себя ведете? Мистеру Энгусу это не понравится. Вот скажу ему, он у вас гитару отберет, ей-богу, отберет!
Но уговоры не действовали. Мустафа стих, перегнулся пополам и застыл.
— Нет, разговаривать с ним без толку, — оказал отчаявшийся надзиратель. — Придется звать доктора О'Тула. Ну, пошли к мистеру Энгусу.
Крамнэгела отвели в другую «комнату», где представили новому сожителю, лысому толстяку, развалившемуся в постели, хотя было лишь пять часов дня. Подле кровати на аккуратной тумбочке, покрытой ситцем, стояла болванка, на которой покоился рыжеватый парик.
— Что вы здесь делаете, лежебока? — спросил надзиратель.
— Меня что-то стало знобить, и я сказал себе: «В постель, старина, это единственное для тебя место».
— Вы обращались к доктору О'Тулу?
— Ну его, вашего доктора, у него дурной глаз.
— Что за чушь вы мелете!
— И руки у него холодные. — Лежавшего на кровати человека передернуло.
— Познакомьтесь с мистером Крамнэгелом, вашим новым соседом. Мистер Крамнэгел — мистер Ливингстон.
К чему Ливингстон загадочно добавил:
— Надо полагать.
— Привет, — сказал Крамнэгел, изучая своего нового соседа.
Надзиратель вышел за дверь. Крамнэгел подошел к окну и посмотрел на распаханное поле, расстилавшееся вдаль до еле видной ограды. Решеток на окне не было.
— Я читал о вас.
Крамнэгел обернулся к Ливингстону.
— О, вот как?
— Странно, что вас прислали сюда. Вы ведь, в конце концов, убили человека, не так ли? А здесь заведение не для буйных, о нет, совсем нет. Что же — мне, значит, бояться вас?
— С какой стати вам меня бояться? Не выходите за рамки, и мы с вами прекрасно поладим. Вы здесь за что?
— Растление малолетних.
— Серьезно? Вы, значит, и есть один из этих психов, которые подкарауливают девочек?
— Меня наблюдает доктор О'Тул. Но как грязно вы меня оскорбили! При чем здесь девочки?.. Меня зовут Корал. Ни на какие другие имена я не отзываюсь. Корал или Королева-мать. Некоторым так больше нравится. Наверное, потому, что я здесь уже давно и помогал советами многим молодым людям, с которыми меня сводила судьба.
— Ну ладно, ладно, будь по-твоему: Корал так Корал. Меня зовут Барт. И если ты не хочешь, чтоб я звал тебя Чарли, не вздумай звать меня Беатрисой.
Говоря по правде, Крамнэгел очень быстро свыкся с присутствием Корала, который, как оказалось, изрядно любил поспать и был совершенно безобидным существом.
Днем Крамнэгел трудился на строительстве церкви, где пригодилось его умение класть кирпичи и где его подвиги на поприще топора и пилы вызывали восторженное одобрение, поскольку многие боялись повредить себе на работе руки. Вскоре он уже стал десятником и даже начал давать указания надзирателям и архитектору (сидевшему в тюрьме за уклонение от уплаты налогов), что и как можно сделать лучше и как добиться большей жесткости конструкций. Певерелл-Проктор следил за строительством из своего окна, на глаза его навертывались слезы восторга, а перед мысленным взором уже вставал бесконечный шпиль, пронзающий небесную твердь, подобно игле огромного шприца, до отказа наполненного сывороткой веры, и он дивился чуду. Он был одним из тех немногих, кто еще сохранил умение дивиться чуду, а временами даже восхищаться им. Крамнэгел рисовался его воображению гладиатором, ослепленным потоками яркого света в момент своей победы на арене, последовавшим за этим светом и пришедшим не на высоты морального триумфа, но во мрак катакомб, чтобы там его могучие и страшные руки научились служить добру.
В удовольствии, которое доставляло Крамнэгелу участие в строительстве, не было ничего мистического, и то, что сооружал он церковь, не имело для него никакого символического значения. Значение имело то, что он снова руководил, снова стоял во главе, снова мог рычать на подчиненных, быть веселым, покладистым и в то же время весьма опасным начальником и мог порисоваться перед публикой.
Но вот обязательное посещение, например, концертов камерной музыки пришлось ему по душе куда меньше. В музыке Бетховена он не обнаружил четкого ритма, а оркестр из четырех струнных инструментов показался ему явным разбазариванием средств. За те же деньги можно было нанять четыре трубы да три контрабаса с ударником и получить двойную отдачу. За весь концерт под одно только скерцо и можно было прищелкнуть пальцами, но даже эта невинная попытка принять участие в концерте вызвала негодующие взгляды и возмущенное шиканье со стороны тех меломанов, которые знали, как глубоко ценит красоту мистер Энгус. Публика проявила еще большее возмущение, когда Крамнэгел попытался заговорить с соседом во время исполнения одной из медленных частей, и немало очей было возведено к небу, когда он вдруг спросил: «Господи Иисусе, что же это за музыка такая? И поговорить нельзя?»