Крамнэгел сунул большой палец себе в ухо, с трудом пошевелил пальцами, высунул язык, зловеще скосил глаза и был таков.
На этот раз Арни запер дверь, захлопнувшуюся за Крамнэгелом, на все запоры и в отчаянии зашагал из угла в угол, пытаясь собраться с мыслями. В этой части дома он остался один и хотел побыть в одиночестве. Общаться с кем бы то ни было он сейчас просто не мог. Закрыл дверь комнаты и щедро налил себе виски. Усевшись за рабочий стол, нашел номер телефона Мервина Шпиндельмана в гостинице в Цинциннати, где тот защищал жиголо, убившего шестидесятилетнюю наследницу фабриканта туалетной бумаги. Арни набрал номер. Служащие гостиницы не сразу нашли Шпиндельмана, и Арни от волнения начал говорить сам с собой. Наконец великий адвокат взял трубку, голос его звучал раздраженно, как будто сие вторжение обыденных забот оторвало Шпиндельмана от возвышенных размышлений.
Арни возбужденно рассказал обо всем, что случилось, но говорил бессвязно, несколько раз начиная все сначала. Шпиндельман же отнесся ко всей этой истории с олимпийским спокойствием, чем привел его в бешенство.
— Я удивлен, Арни, что вы решили обратиться ко мне с такой ерундой, — сказал он. — Нет, нет, я вас вовсе не порицаю… Скорее наоборот, воздаю должное вашему золотому сердцу… И, поскольку золотые сердца, как правило, простодушны, мне остается лишь сделать вывод, что вся эта история заставила вас утратить ясность мысли. Прежде всего, насколько мне известно, в вашей профессии принято считать, что те, кто громче всех обещает покончить с собой, реже всех это делают… Действуют обычно те, кто меньше говорит… Что? Ну, разумеется, из каждого правила есть исключения, в противном случае наше существование было бы еще скучнее, чем оно есть… Возьмусь ли я за это дело?.. Да ведь никакого дела нет, Арни… Но случись так, что подобное дело действительно возникнет, защищать подсудимого будет легче легкого… И мне, разумеется, было бы жаль, достанься оно кому-нибудь из наших блестящих собратьев в Вашингтоне или Калифорнии… Крамнэгел так и сказал?.. Это производит впечатление, Арни… Он, видимо, многому научился в заключении… Так всегда и бывает… Некоторые из величайших творений человеческого разума были задуманы в монастырях, а некоторые из величайших идей родились в тюрьмах… Беда в том, что люди просто никак не могут оставить друг друга в покое… Но стоит им это сделать, и наступает прозрение.
— К чему вы все это говорите, черт возьми? — прорычал Арни.
— Что, беседа с Крамнэгелом действительно так повлияла на вас? — добродушно рассмеялся Шпиндельман.
— Сильнейшим образом! Я не преувеличиваю ни на йоту. Он в отчаянном состоянии. О господи, Мервин, у меня же имеется некоторый опыт по этой части. Как вы думаете, следует мне предупредить губернатора?
— Есть люди, Арни, которые умеют останавливать понесших коней, остальные же делать этого не умеют. Когда берется тот, кто не умеет, дело всегда кончается бедой. Губернатор вам не поверит, но кто-нибудь обязательно услышит ваше предупреждение, и, случись самое худшее, вас вызовут на ковер, за то, что вы не были достаточно убедительны.
— За то, что я не кричал громче, чем кричал. Значит, должен оставить все это на своей совести!
— Нет, Арни, отнюдь нет. Вы слишком умны, чтобы нести такой груз в одиночку, потому вы и поделили его со мной.
— Вас это обременяет?
— Ни в малейшей степени. Я не считаю, что жизнь губернатора ценнее любой другой. Это редкий осел. И для моей совести его смерть — все равно, что для слона комариный укус.
Наступило молчание.
— Ладно, Мервин, вы выиграли спор. Но что мне делать, если случится худшее?
— Когда этот матч, будь он неладен?
— Завтра в восемь вечера.
— Вы, разумеется, пойдете?
— Меня туда и на аркане не затащишь. Как психиатр, я не перевариваю людских скоплений. Их вид заставляет меня утрачивать веру в индивидуума, без которой… вы понимаете.
— Ну и прекрасно. Крамнэгел сказал, когда он собирается совершить свой злодейский поступок?
— Он сказал, что губернатор должен обменяться рукопожатиями с игроками обеих команд, а затем открыть памятную доску, которая, как я полагаю, находится на краю поля. А затем, сказал он, губернатор уже не вернется на свое место, потому что будет мертв.
— Ясно. На рукопожатия, надо считать, уйдет минут десять. Губернатор, наверное, захочет задать игрокам несколько вопросов, услышать их ответы — этим исчерпываются его представления о поддержании отношений с общественностью, — так что дадим ему на все двенадцать минут, согласны?
— Согласен, будем считать восемь двенадцать.
— Затем его речь — ну, это минут пять, не больше. Одно в нем хорошо — не может долго говорить. Итак, получаем восемь семнадцать. В это время он уже будет подниматься обратно на свое место. Следовательно, трагедия может произойти где-то в восемь восемнадцать. Начнется суматоха. У вас на завтрашний вечер не назначен с кем-нибудь ужин, Арни?
— Нет.
— Я бы на вашем месте проехался часов в девять мимо полицейского управления.
— Под каким предлогом?
— Да просто так, по дороге.
— А где будете вы?
— Я заеду по пути из аэропорта. Я прилетаю без четверти десять.
— Следовательно, вы ожидаете, что это произойдет?
— Надеюсь и молюсь, что нет, — серьезно сказал Шпиндельман. — Но в любом случае я еду домой мимо полицейского управления.
Огни прожекторов освещали поле стадиона подобно лампам, освещающим гигантскую операционную, сосредоточиваясь на центре действия и скрывая в тени сидящих по сторонам зрителей. Обе команды выстроились друг против друга, кое-кто из игроков нервно переминался с ноги на ногу, и почти все беспрерывно жевали резинку. Монсеньор Фрэнсис Ксавьер О'Хэнрэхэнти, круглая физиономия которого, похожая на голландский сыр, излучала благоволение к людям и подчеркивала своим выражением важность происходящего, представлял своих игроков улыбающемуся губернатору. От улыбки лицо губернатора покрылось густой сетью морщинок, он стал похож на азиата. Как и подобает в подобных случаях, он беседовал со спортсменами, словно каждый из них представлял для него огромный интерес, но стоял он слишком далеко, слов не было слышно. Время от времени в перекрестие оптического прицела попадала то его голова, то шея, то грудь. Губернатор начал пожимать руки игрокам другой команды. Улыбка монсеньора теперь несколько поблекла, зато щеки губернатора раздулись от восторга. Он был в глазах широкой публики само восхищение, олицетворение порядочного человека. И вот, наконец, его подводят к углу трибун стадиона, где часть бетонного выступа задрапирована флагом штата. Губернатор произносит короткую и весьма энергичную речь, отмеченную печатью того самого запинающегося красноречия, благодаря которому он приобрел стольких друзей, ибо оно характеризовало его как человека, в коем ясность ума сочеталась со множеством очаровательных недостатков. Понять, что он говорит, не мог никто, поскольку микрофоны были не в порядке и из громкоговорителей вырывался лишь оглушительный свист. Вот перерезана лента, и полотнище флага соскользнуло, открыв памятную доску с барельефами мужчины и женщины — благотворителей, пожертвовавших деньги на строительство стадиона. Девушки, дирижирующие восторгами толпы, запрыгали вокруг, размахивая вычурными жезлами и полупристойно двигая коленками. Губернатор начал взбираться по ступенькам на свое место, повернувшись вполоборота к монсеньору и с явным интересом обсуждая с ним что-то. В перекрестии прицела вырисовывалась его голова, затем шея, затем спина. Волна дыма скрыла его.